
Но если уж совсем честным быть, то размышлял я про все эти материи и топил пять минут несчастные окурки еще и потому, что было жутковато возвращаться через темную мастерскую-покойницкую. Все-таки скульптура довольно мертвое изобретение. И нервишки пошаливают. Однако и торчать до утра в туалете резона не было.
И когда, значит, последний окурок утоп, я развернулся на сто восемьдесят и лег на обратный курс. И лавировал сперва довольно удачно — пространственная память-то у меня штурманская. Как вдруг сквозь пыльные окна сверкнула луна, и передо мной возник из небытия и тьмы небольшого роста человек — длиннейший птичий нос, волосы, ниспадающие прямыми прядями на изможденные щеки: луна высветила Гоголя, мраморного, безо всякого пьедестала. И мертвые, черные провалы зрачков уперли в меня больной, черный взгляд.
Я чуть в обморок не свалился. Н-нда…
Шутил в своих писаниях при жизни Николай Васильевич много, но и какой-то одинокой запредельной жути в классике достаточно.
К тому же я с детства запомнил, что более всего он боялся быть похороненным живым, в летаргическом сне. И в завещании даже написал, чтобы не хоронили, пока «не укажутся явные признаки разложения тела». И еще, кажется, в завещании попросил не водружать на могилу тяжелого надгробия, дабы оно не давило на него тяжестью Каменного Гостя. Говорят, при вскрытии потом могилы обнаружили его в гробу перевернутым.
Не буду утверждать, что сказанное полностью соответствует действительности, -не в том дело. А в том, что в моем-то мозгу это существует с отрочества так, будто я сам гроб Николая Васильевича вскрывал: воображение — черт бы его побрал! — у меня тоже хорошее.
А тут не в воображении, а въяве увидел скорбную нахохлившуюся фигуру и лицо, которое потусторонне светилось, -черный полированный мрамор в лунных лучах -ни житель света, черт бы Залпова побрал, ни призрак мертвый…
